Жажда цельности

Ольга Балла • 14 марта 2016
У мировосприятия всегда, даже в сугубо, казалось бы, рационалистическом его варианте и в сугубо «рационалистические» эпохи, были отчетливые подтексты не только этические, но и эстетические — собственно, эти последние даже первичнее.

    Небольшое отступление в историю личных смыслов

    Попала мне в руки книга Ильи Пригожина «Порядок из хаоса».

    Менее всего такое название вызывало ассоциации с естествознанием (областью, тяжело чуждой автору в его школьные годы, сохранившему в воспоминаниях от уроков физики чувство тоски, от математики — беспомощности, от химии — безнадежного отсутствия и от всего вместе — вины и неадекватности). Проецировалось на него скорее ожидание рассуждений о чем-то «экзистенциальном». Ожиданий не поколебал и подзаголовок: «Новый диалог человека с природой». Подозревалось, что имеется в виду больше человек, нежели природа, его позиции по отношению к партнеру по этому диалогу. Названия частей и глав звучали жадному до метафор сознанию сладкой музыкой: «Иллюзия универсального», «От технологии к космологии», «Наука о сложности», «От бытия к становлению», «Переоткрытие времени», «Состояние внутреннего мира«…

    Книга, однако, оказалась именно естественнонаучной. И хаос имелся в виду не метафорический и не «экзистенциальный», а самый что ни на есть буквальный: как состояние вещества, того самого, которым занимаются физика и химия. Упрямый и самолюбивый автор, проклиная большую недоученность в школе всех этих материй, продирался сквозь главы, полные химических, физических, биологических рассуждений, среди которых, впрочем, неожиданно попадались цитаты, например, из Гете.

    А дальше было еще удивительнее: ожидания-то вовсе не оказались обманутыми. Речь действительно шла о человеке и его позициях, несмотря на то, что велась эта речь как будто на языке естественных наук и на материале их традиционных предметов. Первым чувством от этой книги стала возбужденная радость неожиданного открытия: родства естественнонаучной и гуманитарной мысли. Оказывалось, что эти две ветви мысли имеют общие корни, и более того, эти корни — скорее «гуманитарного» порядка! Во всяком случае, они — в плоскости того, что не «понимается» с помощью каких бы то ни было инструментов, а проживаются: Время, Становление, Судьба, Выбор… Обычно этим занимались области, известные под названием гуманитарных. Искусство прежде всего. И гуманитарные науки. И еще философия, конечно, которую тоже хотелось считать чем-то гуманитарным. А тут вот, нате вам — химия и физика!

    Значит, можно естественнонаучным языком говорить о человеческих (в том числе и «слишком человеческих») ценностях и смыслах? Да без редукции? Да без насилия над человеческим естеством, а напротив, с сугубым к нему вниманием?!

    Более того, Пригожин провоцировал на аналогии. Он прямо и прозрачно прочитывался как метафора, чуть ли не иносказание демократических идеалов. Словесные обороты вроде «самоорганизация», «степени свободы», словно нарочно предназначенные для прочтения непрофессионального, насыщенного «профанными» — политическими, конечно же, — смыслами, казалось, апеллировали прямо к этим смыслам поверх требований профессионально подготовленного восприятия. Ага, думалось автору сих строк, тогда еще проживавшему страстное увлечение диссидентством, все же ясно: большевики превратили страну в замкнутую систему, которую чуть не погубило нарастание в ней «энтропии», но само естество против них: свобода — в природе вещей. Поэтому конец противоестественной власти неминуем. «Стихия» размоет ее построения. А затем она, стихия, конечно же, сама справится со своей стихийностью. В ней самой достаточно возможностей смысла, и она сама же их и выявит. Она сама, а не внешние ей организующие силы, чем бы они ни были. С пригожинским «хаосом» легко ассоциировались любые — от политических до собственных душевных — брожения и неустроенности; и хаос казался обещанием плодотворности, смысла, «порядка». Пригожин был пережит не только как раздвигание интеллектуальных горизонтов, но и как надежное обещание возможности очень широко понятого освобождения. Освобождения как естественного обретения формы.

    Господи Боже, думалось взвинченному от восторга читателю, да это переворот в мышлении. Это же начало нового этапа в понимании мира.

    Большой Синтез, или Древний грек в постхристианскую эпоху

    Однако что здесь, собственно, нового?

    Ну, что касается возникновения порядка-космоса из хаоса — это вообще исходный сюжет едва ли не всех мифологий; практически любой миф о созидании мира гласит: вначале был Хаос, а затем его сменили более жизнеспособные и близкие человеку формы. Весьма часто они были порождены даже им самим.

    Что же до Времени, ведущей темы личности, жизни, размышлений и научной работы Ильи Пригожина, то это же сквозная тема европейской культуры!

    В европейском человеке на протяжении столетий оставался зазор, напряжение, разлад между (неизменным, стабильным) «порядком Космоса» и напряженно динамичным, устремленным вперед «порядком Истории». Не удивительно, что вновь и вновь повторялись попытки их объединить, отсюда весь новоевропейский эволюционизм. Постепенно центр внимания смещался от «бытия» к «становлению», пока наконец первое едва ли не без остатка не растворилось в последнем. Пригожин увидел «порядок Космоса» как «порядок Истории». Он радикально — и парадоксально — срастил оба способа видения.

    А установка на подчинение всего, что прежде считалось «неразумным», а потому либо недостойным рационального внимания, либо и вовсе не существующим, Разуму, последовательное вовлечение все новых и новых таких областей в сферу рационального исследования? Не это ли ярчайшая черта новоевропейского рационализма? Фрейд, например, почти за век до Пригожина предпринял попытку подчинить анализирующему разуму Бессознательное — внутренний хаос человека. А теперь Пригожин проделал то же самое с хаосом космологическим, мировым. И что тут принципиально нового?

    Да, Пригожин продолжил, довел до глубоких следствий процессы, которые начались задолго до него. Это и вращивание понятия Времени в структуру понимания все новых и новых областей реальности, и вовлечение все новых областей под власть рационального понимания… Но есть что-то, что ставит его во всех традициях, которые он продолжает, особняком. Давние, коренные, «несущие» европейские ценности и интуиции, которые на протяжении веков вели разрозненное существование, Пригожин свел вместе, связал в единый тугой узел. Корни сделанного им не понятийные, они — прежде всего ценностные.

    Идеи и ценности свободы (индивидуальной, а там и социальной), развития (явно или неявно соотносимого с прогрессом), творчества, отчасти и индивидуальности — личной неповторимости — к этому времени в массовом чувстве давно уже утратили свои религиозные основания; других убедительных оснований им тоже не хватало.

    Пригожин попытался дать им естественнонаучные основания, которые принял за константы бытия. Показать, что они в самом буквальном смысле — в природе вещей: и Творчество, и Свобода, и Ответственность, и Прогресс, и следующая из их наличия гуманистическая позиция. «Вы не можете считать, — прямо говорил Пригожин одному скептически настроенному собеседнику, — что вы — часть автомата, и одновременно верить в гуманизм». Все это объединяет человека с Природой. Природа ко всему этому по меньшей мере предрасполагает. Если вообще не «предписывает» этого.

    Но ведь этого искали в природе и в толкующей ее науке, естествознании, всегда. Поэтому и аналогизирование взахлеб тоже ведь уже было. Еще в Ньютоне восхищенные современники приветствовали «Нового Моисея» (с этого, собственно, и начинают свою книгу Пригожин и Стенгерс): человек-де (тогда впервые) открыл законы мироздания, «язык, на котором говорит (и которому подчиняется) природа»! На теорию Ньютона опирались, ища обоснований, этика и политика. В его модели Вселенной усматривали прямой образец для наилучшего политического устройства общества: как законы тяготения регулируют власть Солнца над планетами, так, мыслилось, происходит и в конституционной монархии с властью короля над подданными. И это не так «наивно», как может показаться, здесь есть над чем задуматься.

    Изначальный замысел новоевропейского естествознания состоял в том, чтобы понять план Божественного творения, реконструировать человеческими средствами общий смысл его как целого. Поэтому оно и может, и должно выполнять задачи, выходящие за рамки простого моделирования природы: в нем изначально заложен поиск Смысла, который направляет все. Таким образом, у него уже имплицитно есть этическая значимость: основания и право предписывать человеку, как ему следует себя вести, в том числе и по отношению к мировому Целому: оно, безусловно, этический объект, раз является результатом Божественного творения. Наука указывает человеку, каково его место в этом Целом и какую поэтому он вправе занимать позицию. В свете этого оказывается этически значимой любая научная позиция, даже та, что связана с активным отрицанием любой этической значимости науки. Сам Пригожин тем, что извлекает прямые этические следствия из своих естественнонаучных открытий, просто непосредственно продолжает установки классического естествознания. Он — неклассичный классик.

    Он — рационалист куда более радикальный, чем рационалисты классические, хотя он, несомненно, их прямой наследник. У того же Бергсона интеллект не в силах постигнуть целостную, текучую жизнь, это под силу, уверен он, лишь интуиции. И тут-то рационалист Пригожин оспаривает кумира своей юности: он создает такой научный инструментарий, который позволил бы интеллекту постичь именно «жизнь», процесс в ее «целостности» и «текучести». Реформу современного мышления он предпринял изнутри науки и от ее имени. Всем, что он сделал, он прежде всего расширил область научного, включив в него то, что прежде не включалось. Это ведь очередная попытка осуществить рационалистическую утопию Просвещения: добиться возможности описания мира исключительно рациональными средствами, которые, в свою очередь, отождествляются с научными. Правда, в отличие от основателей традиции, Пригожин уверен, что такое описание никогда не может быть исчерпывающим, ибо сам мир на всех его уровнях принципиально незавершим и непредсказуем.

    В число ценностей и тем, связанных в узел его концепции, Пригожин включил классическую ценность чисто рационального понимания мира, популярность которой в ХХ веке резко упала. Он из тех, кто расширил самое рациональность изнутри ее же собственных средств; кто уверен, что возможности чисто рационального познания мира не только не исчерпаны, но даже в самом только своем начале.

    Пригожин — древний, досократический грек с типично новоевропейским чувством бытия, в том числе и с такой характерной особенностью, как отсутствие (или большая «иносказанность») чувства сакрального. Верный наследник и продолжатель Просвещения, он строит такую модель мироздания, которая не предполагает ни этого чувства, ни таких областей мира, к которым оно относится. Его интеллектуальное предприятие — попытка решить очень давние новоевропейские проблемы, новоевропейским же мироощущением созданные, типичными новоевропейскими средствами. А проблемы эти куда глубже интеллектуальных.

    Разрывы и единства. Экзистенциальное природоведение…

    Давно уже стали рутинными рассуждения о том, что-де современной науке «нечего сказать» сфере жизненных смыслов человека, что наука и общекультурное сознание непоправимо разошлись. Но надо заметить, что времена, когда, как в XIX веке, естественнонаучные истины прямо отождествлялись с непосредственными вплоть до повседневных жизненными смыслами людей (вспомним, с какими настроениями Базаров лягушек резал), ушли безвозвратно. Новая связь естественных наук с общекультурным целым — более сложная и менее явная.

    Пригожин вышел за пределы традиционного деления знания на «естественное» и «гуманитарное», предложив, хоть и в зачатке, единую эпистемологию для объектов всех уровней и типов: показал путь, на котором могли бы быть выработаны принципы единого описания мира и на макро-, и на микроуровне, общий набор моделей для объектов и традиционных естественных, и традиционных гуманитарных наук. Исходил он при этом из фундаментального предположения о единстве мира. Да, это тоже невероятно старая тема, ее знали еще досократики (и, конечно, ее сопровождала идея единства описывающей мир науки). Но, с другой стороны, и разрыв между «естественными» и «гуманитарными» науками имеет свои, весьма уже почтенные традиции! Вот Пригожин своим проектом попытался этот раскол преодолеть.

    Создателями наиболее влиятельных общенаучных концепций последних десятилетий века, между прочим, неспроста так часто оказывались естественники: химик Пригожин, физик Хакен, математик Винер (хотя естественная ли наука математика?)… А гуманитарии на склоне века стали чувствовать свою несамодостаточность, дефицит парадигм, неубедительность или исчерпанность прежних моделей человека и природы. Не исключено, что после долгих десятилетий существования естественнонаучного и гуманитарного знания чуть ли не в разных культурных пластах (первому из них в силу нараставшей сложности и специальности все труднее было встретить гуманитарный «отклик») у гуманитариев стала назревать серьезная (коренящаяся, как мы видели, в глубоких слоях культурной памяти) потребность в естественнонаучной «подпитке», обосновании всего, что кажется гуманитарному сознанию его опорными ценностями.

    …и экзистенциальная эстетика

    Идеи Пригожина стали одной из интеллектуальных доминант эпохи разлада в новоевропейском «экзистенциально-эстетическом» чувстве из-за давней, застарелой нехватки в нем переживания цельности, единства мира, согласованности разных его уровней, включая самого человека, которого только часть и, может быть, не самую главную представляет собой упоминавшийся разлад между «порядками» Космоса и Истории. И возникновение пригожинских концепций, и их активное усвоение разными областями культуры, едва ли не прежде всего гуманитарной (самой чувствительной к «экзистенциальным» смыслам), — свидетельство того, что назрела потребность в цельности. Притом, однако, такой, чтобы можно было не поступаться ни одной из характерно-новоевропейских ценностей, то есть интеллектуальных, этических, «экзистенциальных» структурообразующих привычек. И традиционалист Пригожин именно тут очень пригодился!

    В своем роде тщетно задавать вопрос, в какой мере «ответствен» Пригожин за все дальше и дальше идущие выводы, которые делаются из его построений в самых разных областях. Он стал стимулом для формо- и смыслообразующих процессов, несоответствие которых точному смыслу исходного стимула — скорее норма, чем нет. Разумеется, массовое признание неотделимо от домысливаний, от применений к материалам, весьма далеким от первоначальной области возникновения. Более того, все большее и большее искажение в процессе этих применений — полноценная форма возникновения культурных смыслов. Но все-таки: почему концепции Пригожина так популярны, почему громадное количество непрофессионалов не устают поминать всуе и самого Илью Романовича, и «точки бифуркации», и «диссипативные структуры», и «конец определенности», и «порядок из хаоса»?

    Да, Пригожин — настолько типичный человек своего времени, настолько проговорил, встроил в свою концепцию едва ли не все его интеллектуальные доминанты, что по нему можно составлять интеллектуальную карту последних десятилетий ХХ века и по ней ориентироваться. Но это только часть дела. Вторая часть в том, с каких позиций он все эти доминанты собрал. А собрал-то он их с позиций, как раз не слишком в это время популярных. По сути дела, с позиций классического (несмотря на все споры его с классическим!) рационализма, прямо продолжавшими классический рационализм с сохранением всех его ценностей, какие только возможно было сохранить. Тот же интерес к Хаосу, который он разделил со своим временем, для огромного большинства его современников означал посрамление классического рационализма с его целями и ценностями. Для Пригожина как раз наоборот: его торжество. Классическая наука, как известно, вытеснила Хаос на периферию своего внимания, достойным изучения она считала только порядок. Хаос поэтому мог оставаться синонимом и вместилищем всего чуждого и противоположного светлым силам Разума, всего «иррационального», его темных глубин. Пригожин дерзнул лишить хаос этого привилегированного статуса, а иррационализм — любимого объекта! Знала ли хаос физика до Пригожина? А как же! Это вообще одно из ее фундаментальных понятий. Она называла этим именем максимально возможную степень неупорядоченности. Не в физику вернул Пригожин понятие хаоса, а в мировоззрение, причем в самые его основы. И не просто в мировоззрение, а в последовательно рационалистическое.

    По отношению к классическому рационализму и его наследию культура последних десятилетий века предлагала на выбор два типа позиций. Первая из них — собственно, ведущая — была представлена различными по степени агрессивности и радикальности спорами с ним и его наследием. Собственно, эта-то как раз и главенствовала, и задавала общий тон интеллектуальной ситуации. Второй тип позиции — надо сказать, менее популярный — сводился к защите рационалистического наследия. Пригожин предложил позицию третьего типа: как бы спор, но спор защищающий, оберегающий то, против чего он, казалось бы, направлен. Спор, имеющий целью нарастить, увеличить, расширить, продолжить своего «противника».

    Цель и ведущий идеал Пригожина, естественника с интеллектуальной чувствительностью гуманитария, — именно цельность: и картины мира, и разных сторон познающего мир человека. По крайней мере, в одном он эту не лишенную утопичности программу осуществил: в самом себе. Он предпринял реальную попытку такой цельности, и вот мы можем наблюдать его результаты. Самое интересное в этом то, что «территория» для этого была выбрана нетрадиционная для подобных экспериментов с цельностью. Обычно они осуществлялись на территории искусства, в крайнем случае — философии. А Пригожин избрал для этого территорию естественных наук. Тех самых, которым в классическом их варианте не раз предъявлялись обвинения в расщеплении первоначальной цельности, некогда будто бы объединявшей человека и природу. (Подозреваю, конечно, что это их изначальное якобы единство, такой же конструкт, как и многое другое. Впрочем, это совершенно не важно: это — конструкт из числа тех, что имеют культурную действенность посильнее иных фактов.) Именно на этой неожиданной территории он объединил традиционные инструменты и объекты естествознания с «гуманитарной» постановкой самых общих вопросов (при сохранении корректной «естественнонаучности» вопрошаний частных).

    «Каждый великий период в истории естествознания, — пишет Пригожин в предисловии к «Порядку из хаоса», — приводит к своей модели природы. Для классической науки такой моделью были часы, для XIX века, периода промышленной революции, — паровой двигатель. Что станет символом для нас?». И ответ он дает неожиданный. Он выбирает не компьютер, не химическую или, допустим, ядерную реакцию, как услужливо подсказывает воспитанное на современных стереотипах воображение. Нет, он выбирает произведение искусства, причем предпочтительно древнего, архаического. «Наш идеал, по-видимому, наиболее полно выражает скульптура — от искусства Древней Индии или Центральной Америки доколумбовой эпохи до современного искусства». Именно в «наиболее совершенных» образцах находит он ее: «например, в фигуре пляшущего Шивы или в миниатюрных моделях храмов Герреро… отчетливо ощутим поиск трудноуловимого перехода от покоя к движению, от времени остановившегося к времени текущему». Скульптура, подробно-плотский образ духовного, — неразделимое единство этих двух начал.

    Цель Пригожина — вернуться к тем пластам мировосприятия (независимо, кстати, от того, «конструкты» они или нет), в которых, предположительно, не только едины «гуманитарные» и «естественные» науки — виды понимания, но и само понимание неотделимо от чувства, от душевной пластики, а та, в свою очередь, — от пластики телесной и телесно воспринятой.

    У тем, с которыми он работает, — глубокие корни, которые культура помнит своими недрами. После столетий последовательной «демифологизации» мира как ей не быть особенно восприимчивой к тому, что имеет мифологический потенциал? И к тому, что в ней хранит память о мифологических корнях? Ведь свойство корней, известных нам под именем «мифологических», таково, что они касаются глубинных оснований жизни каждого. Это — темы-формы, они осуществляются едва ли не во всех областях человеческого переживания мира. Именно это и сообщает концепциям Пригожина убедительность и культурную плодотворность. Похоже, что и по сей день.