В круге ада

Галина Бельская • 09 марта 2017

    - Алло! Алло! Ты слышишь меня? Ну, где ты шляешься? Ну, приходи. Я прошу тебя, я очень тебя прошу, я прошу тебя, я прошу…

    Она говорит это тихо и громко, шепчет и плачет второй час подряд. Ее привезли перед самым обедом. Привезли и привязали к кровати в коридоре рядом с палатой, где я сижу возле своей дочки.

    Я слышу все очень остро. Как звенят тарелки, как бодрые санитарки шутят и зовут тех, кто может подойти и взять обед…

    Сначала везут кисель, серый, жидкий, и разливают в жестяные кружки. Стаканов здесь нет: стекло, вилки, ножи — не положено. Это — отделение психосоматики.

    Мыслей нет никаких, мелькают просто слова. Или вдруг вспоминаю письмо из первого пионерского лагеря. Она писала: «Здравствуй, мамочка. Я живу хорошо. Мамочка, забери меня отсюда. Мамочка, пожалуйста, забери меня отсюда, мамочка, забери меня отсюда, забери меня поскорей…». И весь мятый листочек в линейку с двух сторон был исписан этими словами. Ей казалось, что если она перестанет это писать-говорить, то просьба прервется, а она не могла ее прервать. Как заклинание. Тогда, двадцать лет назад, я приехала и забрала ее. Спасла. Мы шли по узенькой тропинке через редкий лесок, и она все время забегала вперед и смотрела снизу вверх мне в лицо, еще не смея поверить.

    Эта женщина тоже заклинала.

    - Алло, алло, ты слышишь меня?

    Она еще в той жизни, где ее не слышали.

    Я сижу недвижно. Мне кажется, если я пошевельнусь, я упаду.

    Я не беру обед своей дочке. Просто сижу, а когда она откроет глаза, я буду улыбаться…

    - Помогите! Помогите! — это совсем рядом. Нестарая грузная женщина. Я здесь уже седьмой день и знаю, что помочь ей нельзя. А теперь, когда пишу, знаю, что ее уже нет. И радуюсь — отмучилась. За все это время к ней никто не пришел. Ни родной, ни просто знакомый человек. Как это могло случиться?


    Такую скорбь я в сердце ощущаю,
    Так горько ум стеснится,
    Что говорю: «Душа!
    Еще ли ждать? —
    Страдания, что ты должна
    приять».

    Данте Алигьери. «Новая жизнь».
    Перевод А. Эфроса


    Я начинаю эти записи, чтобы понять. Что?

    В таких местах жизнь предстает обнаженной в трагичные свои минуты. Здесь все доведено до крайности, и потому отчетливей и лучше видно, что приводит человека к самому краю. И все, что спасает его, — профессионализм, воля и великое терпение, и любовь к людям несмотря ни на что — тех, кто стоит на страже жизни.

    Заведующий этим психосоматическим отделением — Самуил Яковлевич Бронин. Ему-то я и надоедаю своими расспросами и разговорами. Он занят, очень занят, сильно чем-то озабочен, но в какой-то момент воодушевляется.

    Вопросы психиатрии, даже несмотря на перестроечную гласность (наш первый разговор происходил в июне 1992 года), совсем не попадают в печать.

    И не случайно — люди всячески избегают знакомства с нашим предметом, испытывают к нему явную антипатию и реальное чувство страха. Это подтвердит любой больной и любой врач, находящийся с ним в одной упряжке. Тот и другой расскажут о негласном и потому особо действенном остракизме — умолчании и неприятии, которыми оба окружены. Поэтому любой разговор о психиатрии начинать надо едва ли не с азов.

    Мы сидим в его кабинете, маленьком, очень тесном. Все время заходят то сестры, то врачи, что-то спрашивают. Вдруг срочно нужно перетаскивать стулья и шкафы из другого отделения, и Бронин извиняется, вскакивает и убегает. За окном — дождь. Я вижу, как он бежит по лужам, не разбирая дороги. Какие стулья? При чем тут они? Но я ничему не удивляюсь, наша жизнь — сплошной абсурд, и здесь, в больнице, так же, как и везде. Печать убогости и запущенной нищеты лежит на всем. Какая-то неистребимая бедность с ее запахом и бесцветностью! Глаз ни на чем не может задержаться, скользит бесприютно. Приходят на память слова:


    Я не пою — я слезы лью
    Или верней — пою сквозь слезы.
    Я навеваю рифмой грезы
    И забываю боль свою.


    Это Бронин перевел сонеты Дю Белле, французского поэта XVI века, и мечтает издать их.

    Взгляд схватывает поллитровую банку вместо пепельницы, обмылок хозяйственного мыла в разбитом блюдце, пыльное окно без занавесок. А он тем временем, довольный и бодрый, стряхивает воду с халата и объясняет мимоходом, какая все-таки удача с этими стульями и шкафами! Наконец-то удалось их приобрести! Садится и сразу продолжает, как будто и не уходил.

    Очень важно знать, насколько распространены психические расстройства и какова потребность в психиатрической помощи.

    Это как раз то, что меня интересует более всего, — психическое здоровье общества. Отчего вообще оно зависит? Если вспомнить, что процент самоубийств очень высок в развитых и богатых странах, то, возможно, материальное положение — не самая главная причина? Но Бронин озабочен не причиной, а следствием: как часты психические расстройства, много ли их? Сколько?!

    Мы этого не знаем, но все серьезные исследователи в этой области сообщают об удивительно высокой общей частоте психических расстройств и отклонений в психике населения.

    В 1968-1969 годах я проходил ординатуру при психиатрической клинике I Московского мединститута. К этому времени у меня уже было пять лет психиатрического стажа, и я работал над диссертацией. Темой ее как раз и было распространение психических расстройств в большом городе — в Москве. Для этого довольно дотошно я обследовал 450 человек из случайной выборки.

    - Ходили по домам?

    Да, ходил по домам и задавал вопросы, а этого тогда делать было нельзя, нужно было иметь специальное разрешение от КГБ, а у меня его, естественно, не было. Сейчас, кстати, тоже нужно. Однажды случилась история, я попал на одного чекиста, он был зятем генерала КГБ, они допрашивали меня, узнали, откуда я, и позвонили непосредственному начальству, что, дескать, происходит? Был жуткий скандал, и меня чуть не выгнали. Диссертация была одобрена на кафедре, но… работа защищена так и не была, и выводы опубликованы не были. Напрасно старался!

    И понятно, почему. Выводы, к которым пришел Бронин, ошеломляющие: четверть населения, безусловно, нуждается в наблюдении или периодической помощи психиатра, еще четверти необходимо содействие психоневролога, психотерапевта или просто общепрактикующего врача, знакомого с психиатрией; третья четверть обнаруживает те или иные отклонения от так называемой нормы. Их нецелесообразно лечить специалистам, скорее они нуждаются в отдыхе, в перемене окружения. И только последняя, четвертая четверть выборки, включающая в себя и младенцев, здорова психически. Такая вот вопиющая картина! Это — 1968-1969 годы. Сегодня все значительно острее.


    Измученных, полупотухших глаз
    Уже не властен я отвлечь от вас,
    Затем что скорбь излить они
    желают;
    Вы дали им частицу сил своих,
    И жажда слез испепеляет их,
    Но плакать перед вами не дерзают.

    Данте Алигьери


    Насколько картина вопиющая, я чувствую своим сердцем. Великая печаль коснулась его непосредственно. Пребывая в больнице который уж день, наблюдая разных больных, я самую общую статистику Бронина вижу в конкретных, живых ее носителях. Для неискушенного человека, каким я была несколько дней назад, — это шок. Потому и явилось решение — написать об одном из кругов ада на земле. А Вергилий — Бронин, он ведет меня своим рассказом.

    Чтобы заниматься профессионально, грамотно с такой массой людей, нуждающихся в помощи, половина населения должна быть психиатрами. Это невозможно! Что же в действительности? Из числа больных, безусловно, нуждающихся в психиатрическом содействии, получают его считанные единицы, по моим подсчетам, лишь десятая часть. Это те, у которых болезнь протекает наиболее наглядно, драматично. Именно эта десятая часть была и есть на учете у психиатра, остальные никогда по поводу своих расстройств к психиатру не обращались, кроме, возможно, мимолетных жалоб участковому врачу. Теперь (разговор происходит в июне 1992 года), когда за истекшие (от 70-х) двадцать лет положение ухудшилось, открыто признается, что существующие психиатрические учреждения — больницы и диспансеры в их теперешнем виде — пригодны для лечения только наиболее тяжелой группы больных со слабоумием и повторными психозами. Для остальных же по-прежнему нет надлежащего и подходящего места лечения.

    - Как нет? А ваша психосоматика?

    Конечно, и чиновники от здравоохранения скажут, что я ломлюсь в открытую дверь. Что, на самом деле, есть такие места — это психиатрические санатории, психиатрические и психосоматические отделения в составе общих больниц, дневные стационары. Они давно уже апробированы и одобрены. Так-то оно так, но это сплошь и рядом отписка, обычная наша липа. Но может ли мизерное число этих отделений удовлетворить огромную, огромнейшую в них необходимость?

    Поначалу я с трудом улавливаю его мысль. Горе гнетет меня, и я поневоле сползаю к очевидному. Вот, значит, почему так тесно и койки в коридоре стоят. А сейчас, когда в которой уж раз открывается дверь и появляется встревоженная сестра, за ней эдаким пушистым шлейфом влетает… пух, выпущенный из подушки какой-то больной. И я, пока дверь открыта, вижу, что пух заполняет все пространство от потолка до пола. Абсурд какой-то! Шкафы, стулья, теперь вот — пух. Я никак не уйду от этой реальности и не поспеваю за Брониным.

    Когда я, кончив ординатуру, пришел в районный диспансер и одновременно начал работать в дневном стационаре, я сильно удивился, как много больных можно лечить в этом учреждении! У меня выходило — половину. И дешевле это — наблюдать больных только с утра до полудня. Не говоря уж о нравственной, гуманной стороне дела. Это открытие меня прямо-таки поразило. Однако, получив хорошую прививку против всякого рода исследовательской деятельности, я не стал знакомить с моими мыслями медицинскую общественность.

    Но не я один был таким умным. Несколько лет спустя я услышал о плановом обследовании, исходящем из Института психиатрии Министерства здравоохранения РСФСР. И что же? Результаты были аналогичны моим: половину больных можно направлять не в психиатрические больницы, пользующиеся поневоле дурной славой у больных, родственников и вообще у населения, а в дневные стационары. Половину! Можете себе это представить? Но самое интересное, что первые, самые первые в мире занимались этим еще в 40-е годы, до войны! И это были Первая Градская больница и Боткинская, их энтузиасты.

    Мы так много первыми навыдумывали кучу важнейших вещей, что в результате это оказалось делом самих выдумщиков. А государство — начальство, чиновников и даже многих врачей — нисколько это не волновало и не трогало. Поэтому блестящие идеи с уходом их автора затухали, умирали — идеи ведь тоже умирают! — хоть и не так быстро, как люди.

    Потом мы вдруг узнаем, что где-то на Западе идея, которая у нас давным-давно жила и умерла, там осуществилась и прекрасно «работает». Обидно. Почему за границей сразу схватывают верную мысль, а у нас нет?

    Правда, почему?

    Этот первый разговор с Брониным был толчком. Мне самой нужно было разобраться и понять. Он говорил о важном, наболевшем, и дело не сводилось к тому, где кого лечить. В его интонациях я улавливала бунтарство, спокойную решимость и Иное, свое знание. Оно-то и вело его. И привело сюда, здесь он создал свое отделение, здесь лечит больных и растит кадры, которые могли бы работать в психосоматике. Что за человек этот Бронин? И что это такое — психосоматика?


    Когда б за всякую работу,
    Со справедливостью в ладу,
    Платили слугам по труду
    И наземь пролитому поту,
    Я позабыл бы все заботы.
    Но так как за большую мзду
    Все достается, как в аду,
    Плуту, бездельнику и моту,
    То я впустую хлопочу:
    Цепями воздух молочу,
    Еще я воду бороню,
    Солому сею на стерню
    И жну туманы в чистом поле.

    Дю Белле «Сонеты» в вольном переводе с французского С.Я. Бронина


    Психиатрические больницы — это не просто медицина, это — срез общества.

    Первое, что приходит на ум, — это защита населения от буйства помешанных, но это лишь одна сторона дела. Как часто бывает, истина не столь логична, сколь парадоксальна. Население действительно защищалось, но не столько от больных, сколько от себя. Исследование вопроса показывает, что больницы создавались для того, чтобы оградить больных от враждебности и преследований населения. И началось это тогда, когда цивилизация созрела уже настолько, что варварское отношение к больным начало омрачать и портить складывающуюся общественную нравственность. Первые постановления о приютах для душевнобольных в Англии указывают именно на эту причину: душевнобольные слишком часто оказываются мишенью для нападок, для мучительства и избиения камнями, а это — нехорошо.

    По гравюрам мы знаем, что душевнобольных сажали на цепь… И с тех пор мало что изменилось. Недавно к Бронину из самого центра столицы привезли больную, которую психически здоровый муж содержал в ванной, обмывая время от времени из шланга…

    Поэтому, что говорить! Психиатрические больницы нужны, только более усовершенствованные и гуманные. Однако есть другие больные, у них психические расстройства временны, преходящи, это люди с нервно-психическими расстройствами — нервностью, стертыми депрессиями. И психиатрические больницы им не подходят. А больных таких, по общей мировой статистике, очень много, и число их растет.

    По мнению психиатров, каждый человек (услышьте! — каждый) на протяжении своей жизни хотя бы раз оказывается на грани психического срыва. Причины могут быть разные: смерть близкого, разрыв с любимым, смертельная болезнь или совсем просто — перенапряжение, тяжелое переутомление. И вот уже бессонница, бесконечные навязчивые разговоры с самим собой. Тоска, желание умереть. Это — депрессия, область психиатрии. Куда идти таким больным? Обычно ходят в поликлинику, к невропатологу, но это — не по адресу. Депрессии лечат только психиатры. Время идет, больному становится хуже. Не окажи ему помощь сейчас, может случиться беда. В лучшем случае больного кладут в психиатрическую больницу. Но это опять не по адресу. Состояние, в которое он попал, временное. Вот для таких-то больных идеальным местом и могли быть отделения соматопсихиатрические, или психосоматические (от латинского сoma — тело). Именно за них и ратовали психиатры 40-х годов. Именно такое отделение и создал Бронин.

    Долгое время он казался мне настолько закрытой системой, таким интровертом, что узнать что-то лично о нем не представлялось возможным. Все разговоры — только о больных, психиатрии и ее нуждах. Вообще говорит в случае крайней необходимости — мало, точно, исключительно по делу. Как-то сказал: «Я давно не переживаю эмоционально то, что здесь происходит. Это невозможно».

    Но однажды я стала невольной свидетельницей его телефонного разговора. В это утро он был особенно закрыт и мрачен, скулы не разжимались, глаза словно не видели; мне машинально кивнул и взял телефонную трубку: раздался звонок. И тут глаза сверкнули, и голос сорвался на крик: «Как вы посмели перевозить больного в таком состоянии! Мы не успели его даже осмотреть. Как вы посмели! Он умер, он умер!». Там, на конце провода, еще что-то говорили, он не слушал. Сидел молча, словно каменный. Я тихо вышла из кабинета. Значит, все не правда, когда он говорил, что давно не может эмоционально воспринимать страдание, боль, смерть! Значит, это все внешнее: закрытость, сдержанность, молчаливость — удобная маска. Прибежище, чтобы укрыться.

    Мы покидали с дочкой больницу в ясный летний день. Словно могучая гроза налетела на нас, сбила с ног, распластала, но промчалась, миновала, и мы, полуживые, уцелевшие, осторожно вдыхали ароматы жизни, вспоминая их заново. Мы уходили с великой радостью и облегчением.

    Но больница оставалась, и Бронин, ее бессменный часовой, тоже оставался. И значит, надо было уже мне одной возвращаться сюда, чтобы закончить начатое. А еще мысль быть ему хотя бы чем-то полезной очень грела душу.

    Я люблю делать то, что я хочу. И так, как я хочу. Это — основная беда или достоинство, как посмотреть. Так с малолетства. Кроме того, я не очень люблю, когда мною руководят и командуют. Я подчиняюсь, но чувствую себя при этом неважно. Первые десять лет здесь я был ординатором и подчинялся, правда, не любил, когда лезли лечить моих больных, — это мое дело, так я считал и считаю. Я и сейчас подчиняюсь, понимаю, что без дисциплины невозможно. Но это — как в армии. Есть уставные положения, которые нужно выполнять, но это не лишает вас внутренней свободы. То же самое и у меня. Там, где я должен решать, я в этом случае никаких вмешательств не терплю.

    Таков мой герой. Его дед со стороны отца — раввин, другой, со стороны матери, — француз-анархист. Мать, Элли Ивановна Бронина, она же Рене Марсо, родилась в маленьком городке Даммари-ле-Лис, в 40 километрах от Парижа, в крестьянской семье. Необыкновенно способная в учении, она получает прекрасное образование, но уже с 15-16 лет становится социалисткой с коммунистическим уклоном — листовки, кружки, манифестации, Маркс, Энгельс. И конечно, Красная Россия. Сюда она и попадает в 19 лет, чтобы потом поехать в Китай, стать радисткой при известном советском разведчике Якове Бронине, а затем и его женой.

    Семья Якова Бронина жила в Прибалтике, отец прочил его в раввины, но в 16 лет он ушел к красным, отказался от семьи и вступил в социал-демократическую ячейку в Кременчуге. В Гражданскую войну был комиссаром и закончил ее в большом чине — бригадного комиссара, что-то вроде генерала. И даже когда в 40-м году Латвия стала советской, он не поехал навестить мать… Он был фанатиком, человеком идеи, жестким и непреклонным. И не подходил под общие мерки.

    Рукопись книги о Рене Марсо лежит у меня на столе. Ее написал сын, Самуил Яковлевич Бронин, а до этого перевел книгу родоначальника психиатрии французского психиатра Манье и написал к ней блестящее предисловие (наш журнал частично опубликовал его в 1995 году, в № 10), перевел с французского и недавно издал «Сонеты» Дю Белле, написал сборник рассказов, издал профессиональный труд «Малая психиатрия больших городов», в основу которой легла незащищенная диссертация. Работает, не покладая рук, и считает, что писательство нельзя бросить так же, как медицину, если, конечно, долго и по-настоящему заниматься этими делами.

    Интересно, что «в случае Бронина», на мой взгляд, и писательство, и психиатрия — две стороны одной медали, иногда даже одна сторона. Разве не мечта писателя понять психологию, мотивы поступков? Понять и показать суть личности. Но это — одна из задач и психиатрии. Без способности решать эти задачи нельзя стать психиатром.

    А почему вообще становятся психиатром?

    Большевики того времени были особым народом, даже с психиатрической точки зрения. Первой женой, гражданской, моего отца была такая же, как и он, партийка, железная коммунистка. Она была из Латвии, потом, конечно, попала в лагерь, но и там была самой железной марксисткой, я знал ее. Почему его сделали разведчиком? С кадрами тогда было плохо, а он прекрасно знал немецкий, в доме у отца была немецкая культура, был культ Гете, говорили по-немецки. Его послали сначала в Германию, потом в Китай. Его первая жена (еще до лагеря) отказалась ехать с ним.

    Интересно, что разведка в то время состояла, наверное, наполовину из евреев. Потому что они знали языки и, конечно, потому еще, что легче входили в чужую среду, это было у них в крови. Чтобы выживать, они должны были сливаться с чужой средой. Русских было мало. И понятно почему: дворяне, просвещенные, со знанием языков не шли в разведку на службу красным.

    Брали чаще всего евреев из полосы Центральной и Восточной Европы (Западная Украина, Белоруссия, Чехия, Венгрия).

    Отец был известным разведчиком, я нашел его фамилию в книге о ГРУ. Фамилии матери там нет, он был в звании полковника, она — лейтенант. Они были совершенно разные, она принадлежала европейской культуре, была европейкой до мозга костей. Но вместе в разведке — это как на необитаемом острове; жизнь, обстоятельства свели их, они и поженились. Мне кажется, она была влюблена в Рихарда Зорге. Она его знала в Москве, в Японии они были соседями, она очень много вспоминала о нем так, как вспоминают о несостоявшейся любви.

    Яков Бронин два раза сидел. Один раз в Китае, но недолго, очень скоро его обменяли на сына Чан Кайши, которого попридержали, когда испортились отношения с Гоминданом. А потом у нас, в ГУЛАГе. Интересно, что он «шел» за участие в шляпниковской оппозиции — добирали тех, кто еще оставался. Никакие особые заслуги (а у Якова Бронина они, бесспорно, были) в расчет не шли. Он просидел с 1949 по 1955 год под Омском. Это был очень тяжелый лагерь.

    Я ездил к нему туда, поэтому, когда пришел встречать уже в Москве на вокзал, шока не было, но вид его был ужасен. И знаете, что он сказал мне там, на вокзале? А мне было 16 лет: «Не знаю, поеду ли я домой, твоя мать — плохая марксистка». Он был максималист, рисковал жизнью ради идеи и требовал того же от своих близких…

    «Гвозди бы делать из этих людей«… И ведь делали. И получилось.

    Спотыкаешься, когда не ждешь этого. Когда все ровно, обычно ничего не останавливает, не озадачивает. Если же живешь меж полюсов, да и в генах — раввины и анархисты, замираешь, как вкопанный, постоянно. Тогда-то мысли о психологии и психиатрии, быть может, и возникают. А еще тогда, когда отец с восторгом рассказывал о большевичке, которая на случайной станции по дороге на «задание» оставила своего маленького ребенка, решив, что он помешает ей в работе…

    Итак, по матери он француз, по отцу — еврей. И по паспорту тоже еврей. Именно по этой причине его не взяли в аспирантуру. Но больше никогда, по его словам, от еврейства своего он не страдал. Хотя он мало того, что еврей, — еще и дерзкий, строптивый еврей, это вообще смертельный номер. Но ведь удался же! Он объясняет это тем, что время от времени в нем возникает большой заряд агрессии, и это всегда ощущается. По его мнению (замечу: мнению психиатра), проблемы у евреев часто возникают, потому что они несут в себе комплекс жертвы, а на такую психологию у людей чаще всего возникает агрессивный импульс.

    В его случае — все наоборот. Комплекс же у евреев развился, естественно, не сегодня. Чувство ущербности оттого, что ты еврей, внедрялось, воспитывалось, поощрялось и становилось государственной политикой. По существу, ему невозможно было противостоять. В советское время евреи меняли имена, отчества, по возможности фамилии, чтобы облегчить хотя бы детям жизнь и снять с них это «клеймо». При таком прессинге очень немногим удавалось сохранить достоинство и избежать комплекса. Строптивым и дерзким удавалось.


    …Иду, бегу, подметки рву,
    Ищу банкира на неделю,
    Беру взаймы — все время в деле
    И все бездельником слыву.
    Несут счета, записки, вести,
    Что надо быть в таком-то месте,
    И рвут на части за грехи.

    Кто плачет, кто читает гимны,
    Скажи, пожалуйста, хоть ты мне:
    Когда же я пишу стихи?

    Дю Белле «Сонеты».
    Вольный перевод с французского С.Я. Бронина


    Я работал у Снежневского, прекрасного клинициста. Вокруг него были лучшие профессора, представители классической немецкой психиатрии. Хотя «немецкая» — это не совсем точно, потому что в 30-е годы русская психиатрия была очень сильной, и, как всякая передовая наука, она вбирала в себя разные школы, подходы, методы. Ее богатство заключалось в том, что она питалась всем, что было лучшего тогда в психиатрии, и синтезировала, перерабатывала это. Снежневский был представителем именно этой довоенной психиатрии. Речь идет об Институте психического здоровья. Кроме самого Снежневского, там были Наджаров, Виктор Морозов, Штернберг, Шумский Николай Георгиевич и много других ярких врачей, и школа была высочайшего уровня.

    Кстати, метод и школа, как ни странно, определяются составом больных и тем, чем вы занимаетесь. Если вы имеете дело с людьми, которые попали в землетрясение и находятся в состоянии испуга, шока, боли, нервного срыва, с этими людьми вы неизбежно становитесь психотерапевтом. Если вы имеете больных, страдающих шизофренией и эпилепсией, которые лечатся преимущественно лекарствами, то вы невольно становитесь врачом с биологическим направлением в медицине — они лечат душевные болезни так же примерно, как лечат язву.

    Сейчас в стране очень высокая смертность, а мы — на самом тяжелом участке, поэтому заняты прежде всего вопросами физического выживания, уж очень тяжелый состав больных! И это было всегда -10-12 процентов смертности. Когда было меньше алкоголиков, было 10 процентов, сейчас их больше, уже 12 процентов. Мы со своими шестьюдесятью койками в год «пропускаем» семьсот «горячих», то есть в белой горячке. Это только к койке привязать! Представьте.

    Но состав больных разнородный, и мы можем выступать в разных ипостасях. Много так называемых пограничных больных — после тяжелых душевных травм, после попыток самоубийства. К ним нельзя относиться как к шизофреникам — только, подчеркиваю, как к нормальным людям, такие они и есть, в самый, может быть, трудный момент своей жизни люди, попавшие в беду. С ними вы не психиатр, а человек, способный помочь, «вытащить».

    У нас много и душевнобольных; и в результате вырабатывается разноликий образ: человек, врач, поведение — все разное, потому что разные больные. Вы включаете то одну свою «педаль», то другую, это — особенность психосоматического отделения, которое, с одной стороны, психиатрию отодвигает на второй план, больные это чувствуют, и мы сами этому способствуем в интересах наших больных, с другой стороны, без нее не обойдешься, она — главная, как не крути.

    Это очень удобно, по мнению Бронина, ему чем труднее и разнообразнее, тем лучше. Почему? Потому что врач не зацикливается на психиатрии и не становится «чокнутым» вместе со своими больными. Кроме того, поскольку очень большой «оборот» больных, врачи все время в движении, а движение помогает в данном случае врачам и больному; оно захватывает, отвлекает, а врача все время держит в тренинге. Среднее пребывание в психосоматике — 13 дней, а в психиатрической — месяц. Если нужно больному долечиваться, больного переводят в психиатрию. Таких больных четверть, четверть, но ведь не все.


    Когда б до вас дошли мои слова,
    Вы нашей скорби поняли б величье.

    Данте Алигьери. «Новая жизнь».
    Перевод с итальянского А.М. Эфроса</p>


    Прошло двенадцать лет с нашего первого разговора. Время от времени они возобновлялись. Сейчас Бронин ставит условие.

    Будете писать, напишите о бедственном тяжелейшем положении здравоохранения, о его кризисе: зарплаты низкие, после перестройки уменьшились раза в три, никто не хочет идти работать в больницы, а наши отделения — одни из самых тяжелых. Нет денег, нет кадров. Все категории персонала уходят, ситуация очень плохая.

    Замечу: только не у Бронина.

    Почему? У него есть собственный негласный кодекс, который давно стал частью его поведения и потому не воспринимается им как что-то отдельное, специально придуманное. Первое. Не гоняй персонал, если можешь сделать сам. Второе. Помни, что без этих людей ты не сделаешь и десятой доли того, что надо, относись к ним с уважением. И третье. Делай для них все возможное, а иногда невозможное, чтобы они сделали это для больных…

    Меж тем, снова и снова повторяет он, наша форма стационарной помощи современна и гуманна. В многопрофильном отделении легче обследовать больных, здесь можно лечить с разными видами патологии, нет клейма «психушки». И больные предпочитают лечиться именно здесь. Но сегодня у нас было 60 коек, а оставляют 40, I-я Градская закрывается на капремонт. В 7-й, 15-й и I-й инфекционной больницах создание таких отделений вообще сорвалось. Служба по городу, которая имела около 400 коек и работала на «Скорую помощь» (куда везти алкоголиков, бомжей, брошенных стариков, депрессантов?), уменьшилась на треть. Вы слышите? На треть!

    «Алло, алло, ты слышишь меня«… Та же интонация, в его словах — боль и настойчивость, стремление достучаться, быть услышанным.

    Алло, алло, вы слышите?

    Услышьте!