Вечные мифы России

Андрей Чернышов • 29 августа 2016
Современный российский интеллигент привычно умиляется, обнаружив у Бердяева или Щедрина сегодняшние проблемы, да еще изложенные «удивительно современным языком».

    Почему захлебнулась антисталинская кампания.

    У меня же такого рода совпадения порождают устойчивое и все усиливающееся чувство тревоги. Не означают ли они, что механизм русской культуры на протяжении как минимум последних ста лет работает исключительно в режиме самовоспроизводства, причем и это обеспечивается только катастрофическими способами?

    Если так, то семьдесят с лишним лет коммунистической власти в России предстают лишь частным проявлением гораздо более обширного по времени и гораздо более сложного по своему существу кризиса русской культурной модели. Прощание с «реальным социализмом» происходит у нас столь болезненно именно потому, что, в отличие от стран Восточной Европы, он представлял собой в первую очередь специфически российский культурный (а не экономический, политический, идеологический) феномен, то есть вполне закономерный результат развития или видоизменения национальной культурной модели. Тогда наш нынешний кризис суть кризис культурный, чем и определяется его болезненность.

    Чтобы понять его природу, нам, как требует культурология, надлежит исследовать свойственные данной культуре механизмы мифологической рефлексии. «Мифологической рефлексией» я называю процесс остранения мифа, превращение его в объект пристального всматривания, напряженного разглядывания. Далеко не всегда это процесс интеллектуальный, аналитический. Цель мифологической рефлексии — присвоить или отторгнуть миф, что в конце концов определяется не логикой и аналитическими упражнениями.

    Миф о мифе о Сталине

    Разумеется, совсем не все наши соотечественники испытывают потребность в какой бы то ни было рефлексии наличной мифологии. Можно выделить даже группу с четко очерченным ядром и очень размытыми границами, агрессивно противостоящую любым попыткам остранения мифа, чем бы эти попытки не мотивировались. Это — так называемые сталинисты, хотя сам по себе термин крайне неточен. Многие из «сталинистов» отнюдь не питают сильной любви к Сталину, но считают нужным защищать его от нападок, поскольку для них изменение официальных оценок Сталина и его эпохи означает ломку привычных мифологических представлений о времени-пространстве, причинности, доблести и воздаянии за нее и так далее.

    «Сталинизм» современного российского человека в значительной степени есть реакция на атрофию мифотворческих способностей общества, на болезненный процесс демифологизации культуры — грозные симптомы ее деградации и смерти. «Сталинистов» можно уподобить последним язычникам, которые забираются в горы или пустыни для совершения своих (просится: кровавых) обрядов, долженствующих поддержать угасающий миропорядок. Не таков ли по своей сути и Дон Кихот? Всегда обнаруживается какое-то количество людей, не находящих пристойной альтернативы умирающему мифу и предпочитающих умереть вместе с ним.

    Наиболее раннюю по времени возникновения разновидность рефлексии советской мифологии я обозначаю как вариант «Огонек-Мемориал», по названиям широко читаемого на исходе перестройки журнала и достаточно известного добровольного правозащитного и историко-просветительского общества. Идея, сформулированная публицистами группы «Огонек-Мемориал», предельно проста: дискредитировавшей себя сталинской мифологии должна быть противопоставлена «истина», то есть правда — о событиях, по преимуществу, сталинской эпохи. Результатом всей операции предполагается «снятие» сталинского мифа, что окончательно исцелит общественное сознание.

    Вообще у всей антисталинской кампании как минимум два совершенно разнородных мотива. Первый сводится к сложным «кремлевским играм», детали которых неясны да и не слишком интересны для нашей темы. Второй прямо связан со специфическими фобиями советской интеллигенции. Как это ни парадоксально, в деклассированном советском обществе именно специфические фобии консолидировали некоторые социальные группы. Такого рода фобией для советской интеллигенции стала «сталинобоязнь». В шестидесятые — семидесятые годы негативное отношение человека к Сталину во многом обеспечивало ему статус интеллигента. Снятие фобии означало для интеллигенции самоочищение, долгожданное обретение профессионального группового статуса, возможность выхода на новый уровень компромисса с властями. Можно было заранее предсказать, что первая фраза, произнесенная советским интеллигентом после вынужденного многолетнего молчания, будет выглядеть именно так: «Сталин был злодеем».

    Может ли информация сокрушить миф

    Сам по себе механизм замены реального действия риторическим актом, проговариванием хорошо известен и входит в арсенал основных культурных способов адаптации. Хуже другое — точно таким же способом, риторическим по своей природе, советская интеллигенция посчитала возможным освободить и массовое сознание, совершенно не учитывая особенности народных фобий и достаточно ограниченные возможности воздействия риторической процедуры на мифологическое сознание. Казалось, что если ключевую фразу о злодее-Сталине произносить почаще, иллюстрируя ее сюжетами типа «Сталин и Киров», «Сталин и Коминтерн», «Сталин и депортированные народы», то искомый результат со временем будет достигнут, и массовое сознание будет «подтянуто» до уровня сознания передовой интеллигенции. Этого, однако, не произошло и не могло произойти.

    Нельзя отрицать того, что антисталинская кампания официальной прессы вызвала массовый отклик, но все же ни определенным, ни сильным назвать этот отклик я не решусь. Причин относительной неудачи проекта «Огонек-Мемориал» несколько.

    Во-первых, попытка активизировать политическое сознание народа на сталинском материале в условиях очевидного развала страны выглядела по меньшей мере сомнительно. Представим себе такую ситуацию: главный противник тирана Ивана Грозного князь Андрей Курбский доживает до начала ХVII ввека и вместе с польскими войсками прибывает в Москву. Кремль занят поляками, на русском престоле утверждается самозванец Дмитрий. А престарелый князь денно и нощно собирает народ на Красной площади и рассказывает ему об ужасах тирании Грозного, неправедных казнях бояр, безумии бывшего царя. В общественном сознании, о котором мы и говорим, история выглядит много проще, чем это было на самом деле, и в нем вряд ли уживутся одновременно печаль по поводу распада страны и суровая критика ее недавнего «славного» прошлого — это психологически затруднительно.

    Оппозиция «сталинизма» и «правды» определяет по преимуществу сознание интеллигенции. А массовая мифология отталкивается от неестественной для нее рефлексии такого рода, противопоставляя ей свои подходы к решению проблемы.

    Никакого специфически «сталинского» мифа в точном культурологическом смысле вообще никогда не существовало, это всего лишь примитивное соотнесение с конкретной исторической фигурой исходной для советской мифологии оппозиции «индивид — власть».

    Программа «Огонек-Мемориал» во всех своих компонентах демонстрирует глубокое непонимание природы массовой мифологии: самая достоверная информация сама по себе не может разрушать и созидать мифы, рождение и смерть мифа есть исключительно результат социальной практики. Первобытный дикарь верил, что божество пожирает людей, то есть в определенном смысле знал о нем «правду», что отнюдь не отвращало его от поклонения своему ужасному богу; вряд ли есть основания полагать, что современный человек поступит в такой ситуации иначе. Кровожадность и коварство персонажа не вызывают у носителя мифологического сознания однозначно негативной оценки, более того — они способствуют укоренению символики силы и превосходства. С этой точки зрения правда о Сталине в определенных условиях (а кто может сказать, каковы они сейчас?) может даже укреплять соответствующие мифологемы, дополнительно драматизировать миф, что ему, как известно, отнюдь не противопоказано. Уже и в самый разгар антисталинской кампании некоторые из советских писателей объявляли Сталина «персонажем шекспировской трагедии».

    Несуществующим на деле «сталинским» мифом интеллигенция риторически подменяет реально существующий советский миф о власти. Что здесь — результат осознанных манипуляций, а что — следствие специфических фобий и завышенной самооценки советской интеллигенции? Над этим я предлагаю читателю поломать голову самостоятельно…

    Плюс на минус — простенько и без затей

    Наиболее естественной стихийной реакцией культуры на кризис обычно становится игра знаками, оценивающими символы, входящие в основной культурный фонд. Смена плюсов на минусы и наоборот началась антисталинской кампанией официальной прессы, и сейчас можно составить уже довольно длинные списки действующих лиц русской и советской истории, подвергшихся такой культурной операции: Сталин, Брежнев, Ворошилов, Жданов, Калинин, и представители литературного официоза сменили плюс на минус; Хрущев, Бухарин, Раскольников, Сахаров, Столыпин, писатели-эмигранты — минус на плюс.

    Чем дальше, тем больше на протяжении девяностых годов обнаруживала себя гораздо более общая и глубокая тенденция — стремление играть знаками таких фундаментальных для культуры сфер, как эротика, религиозность, идеалы всеобщего блага. Ревизия отнесенных к этим сферам ценностей пока имеет по преимуществу не содержательный, а знаковый характер. В любом иллюстрированном издании на соседних страницах можно встретить фотографии богослужения в храме и снимки полуобнаженных девиц, якобы представляющие собой фоторепортаж с очередного конкурса красоты. Ясно, что религия и эротика не воспринимаются при этом как обособленные сферы культуры с самостоятельным содержанием, зато обе они вполне укладываются в механизм знакового отрицания определенной мифологии — ортодоксального советского мифа о человеке как существе асексуальном и атеистическом.

    Никакого специфически «сталинского» мифа вообще никогда не существовало.

    Эта разновидность рефлексии может быть названа не только «знаковой», но и «еретической»: примерно так возникали средневековые ереси. Типичный еретик мог «мыслить» примерно так: 1) все у нас плохо; 2) нужно сделать все наоборот: ваш клир живет в безбрачии — у нас каждый священник будет иметь по десять сожительниц, вы едите священное причастие — мы будем на него плевать, а вашего папу римского мы будем звать Антихристом. Еретики, переворачивая знаки ортодоксальной религиозности, безусловно, получали нечто неудобоваримое с богословской точки зрения, и ученые мужи святой церкви презрительно кривили лицо, узнав об очередных теоретических изысканиях очередной невежественной секты. Но с точки зрения простейшей мифологической рефлексии эти изыскания оказывались вполне приемлемыми и очень живучими.

    «Ересь» общественного сознания по отношению к советским мифам проявляется, например, в болезненном интересе к проституции, гомосексуализму, подростковым бандам, рэкету и тому подобным типам «отклоняющегося поведения». Уже советские масс-медиа конца восьмидесятых уделяли этой тематике гораздо больше места, чем западные.

    «Знаковый» тип рефлексии очень архаичен, довольствоваться им, вероятно, могли в первую очередь культуры с очень устойчивой исходной моделью и циклическим характером ее изменений. Иногда установливалось длительное равновесие между «ортодоксальным» и «перевернутым» вариантами исходной мифологии — те же ереси, например, сопровождают христианский миф на протяжении двух тысячелетий, подобно шлейфу. Распространенность «ересей» у нас косвенно говорит о том, что в российской культурной модели есть какие-то существенные архаичные элементы, и заодно укрепляет наши подозрения о заложенном в ее основу циклическом механизме. В то же время возможности знаковой рефлексии реально весьма невелики и выявлены уже полностью.

    Бедность культуры

    Первое их ограничение — в весьма невеликом объеме символической базы нашей культуры. Древние цивилизации отличались ошеломляющим изобилием культурной символики, проистекающим из активной, разнообразной, напряженной мифотворческой деятельности. Потому они и могли заниматься перестановкой знаков у разных символов и символических комплексов почти бесконечно.

    У нас же сознательными семидесятилетними усилиями пропагандистской машины была достигнута почти абсолютная десимволизация культурной жизни. Символический лес русской культуры был варварски вырублен; объем символики доведен до уровня, который позволяет осознанные манипуляции ее идеологизированными останками, но убивает живые, естественные и сложные связи между отдельными символами. Портрет Ленина, Красное знамя, пионерский галстук, Спасская башня Кремля, спутник, пара патриотических маршей, Золотая Звезда Героя Советского Союза, поверженная наземь и расколотая свастика — вот, собственно, и весь символический ассортимент советского подростка шестидесятых-семидесятых годов, осиленный им к рубежу совершеннолетия.

    Очевидно, интерес к религии, первоначально бывший просто антиатеизмом, с неизбежностью будет приобретать содержательное культурное значение (то же самое относится и к эротике). В 1990 году увлеченные занятия сексом под висящей на стене иконой Богоматери могли еще рассматриваться как признак некоего свободомыслия; в 2000 году, условно говоря, иконы висят в одних комнатах, а сексом занимаются в других.

    Игра знаками — это ответ культуры на определенные табу, что подтверждается и примером СССР, страны, наиболее широко практиковавшей в XX веке табуирование как инструмент культурной политики. Интенсивная вестернизация советской культуры, при всех ее минусах, активно разрушает механизмы табуирования, поскольку наиболее сильны они были именно в сфере отношений Запад — Восток.

    Еще важнее другое обстоятельство: знаковая рефлексия не создает принципиально новой культурной ситуации. Как в христианстве смена ортодоксии ересью не меняет сакрального типа мифологии, так знаковые опрокидывания не изменили характера и советской мифологии — «злодеи» и «герои» меняются местами, «аnd the show must go on» на той же сцене и с минимальными изменениями в тексте ролей.

    Человек и власть — российский вариант

    Мифология как средство свободной интерпретации объективно данной несвободы человека в конечном счете такова, каков тип властных отношений в данном историческом обществе. В советском обществе властные отношения имели абсолютно отчужденный характер и по определению не могли быть присвоены обывателем. Обезличенные отношения человека с властью свойственны любому индустриальному или постиндустриальному обществу, это отнюдь не чисто советское явление. Однако такого рода отчуждение весьма соответствовало некоторым особенностям русской культурной модели, изначально в нее заложенным.

    Восточнославянский, а позже и русский этнос формировался в условиях, которые требовали исключительно сильной, акцентированной способности отталкиваться от чужого, осознавать свою особость. На это с самых ранних пор работали конфессиональный, а несколько позже — и государственно-политический комплексы ценностей. Русская культурная модель, наделяя основными культурными ценностями именно этническую и надэтническую общности, фактически отказывала отдельному человеку в возможности их «присвоить», превратить их в часть «я». Человек мог лишь соотносить себя с нормативными ценностями, с неизбежностью ощущая себя на некоторой от них дистанции. Титанический труд «присвоения» национальных культурных ценностей личностью новоевропейского типа был по силам единичным интеллектуалам уровня Достоевского и Толстого, причем результаты подобных актов и сейчас трудно назвать однозначными.

    В то же время русская культура за века своего существования выработала ряд сильных механизмов компенсации, не дававших структурам мифологического сознания свернуться в примитивную вертикаль. Этому мешало и длительное сохранение горизонтальных социальных общинных и семейных связей, и консервация властных отношений личного характера (крепостное право господствовало вплоть до эпохи железных дорог и пароходов), и оформление своеобразной культуры «подполья», истоки которой ведут еще к раскольникам.

    В результате русская культурная модель традиционно ориентировалась не столько на механизмы рефлексии, сколько на механизмы компенсации, которые и обеспечивали ее живучесть. Именно это и сыграло с ней злую шутку, последствия которой мы начинаем все сильнее ощущать. Закономерности буржуазного развития России привели к тому, что прежние системы компенсации деградировали, а новые, в частности — развитые рыночные отношения, гуманизированная трактовка религиозного чувства, так и не сложились. Ситуация осложнялась и тем, что развитие страны по капиталистическому пути многократно усиливало и без того свойственные нашей культуре тенденции к абсолютному отчуждению человека. Модель русской культуры с конца ХIХ века, по-видимому, пошла «вразнос», что ощущалось многими прозорливыми современниками.

    Самая достоверная информация сама по себе не может разрушать и созидать мифы.

    Именно этот взрыв и уничтожил все, что еще препятствовало сведению русской культурной модели к вертикали, противопоставлявшей человека отчужденным от него ценностям власти, государства. Человек перестал быть субъектом отношений собственности, значительно ослабли его семейные связи. Искусственное разделение общества на «советских женщин», пионеров, ветеранов войны и труда, шахтеров, физкультурников и тому подобное привело к деградации горизонтальных социальных связей, возникающих в небольших производственных сообществах (цех, бригада).

    Люмпен — главный герой современной российской культуры

    Отсечение горизонтальных связей и гипертрофия вертикальных, деперсонифицированных довольно быстро выводят на авансцену главное действующее лицо советской истории — люмпена. Люмпен отвечает на вопрос: «Кто я такой?», соотнося себя исключительно с властью и ее ценностями. Советское общество было люмпенизировано снизу доверху — ведь характер личных отношений с властью определял в равной степени и сознание высокого партийного чиновника, и тип личности демонстранта, несущего лозунг «Долой КПСС!». Десять лет, прошедших с тех пор, не смогли изменить ситуацию.

    Люмпен осознает себя, лишь обретая иллюзорное чувство «причастности» к власти. Отрекаясь от своей собственной человеческой природы, человек самоутверждается за счет чисто внешнего соотнесения себя с огромной мощью государственной машины.

    Самое интересное, однако, в том, что тех же целей — самоопределения — можно достичь и прямо противоположным способом: «чувством отторжения». Люмпен, разочаровавшийся в перспективах беспрепятственного кормления и значительно исчерпавший запас энтузиазма, постепенно начинает ощущать свое неизбывное сиротство, чувство заброшенности, покинутости, глубокий страх перед бедностью, снижением уровня жизни. «Чувство причастности» сменяют угрожающе вздымающиеся к небу кулаки; на Олимп начинают время от времени залетать булыжники.

    Первым делом человек начинает искать причины, задерживающие поступление манны с небес. Особенно актуальной эта тематика становится с учетом того, что в СССР поедание икры и балыка подразумевало не только потребление калорий, но и ритуал сакрального причащения к мощи власти, отчасти схожий с христианским причащением. Лишившись дефицитных продуктов, человек одновременно лишается и сакрального чувства причастности к верхним уровням культурной вертикали. В представлении многих Б.Н. Ельцин поначалу был своего рода Прометеем, похитившим у богов сервелат и несущим его людям. Массовое сознание видело «злых похитителей» в облике некоего «бюрократического класса» (интересное наложение массовой и марксистской мифологии), перехватывающего и присваивающего предполагаемые блага.

    Аналогичные мотивы в изобилии присутствуют в детской литературе, несомненно, отражающей наиболее архаичные, глубокие уровни мифологического сознания. Достаточно сопоставить «кобр на золоте» с известной в России сказкой К. Чуковского о злом крокодиле, проглотившем солнце, и грозном медведе, приказывающем ему вернуть светило на небо.

    Кстати, мотив «вредителей» постоянно воспроизводился и в первой фазе рефлексии советского мифа — фазе «причастности». Тогда «вредители» препятствовали экстатическому слиянию люмпена с властью; сейчас же предполагается, что «вредители» лишают люмпена государственного покровительства, которое одно может обеспечить хотя бы минимальную уверенность в завтрашнем дне. Когда основное содержание культуры определяется вертикальной оппозицией, всегда существует реальная или мнимая угроза обрыва натянутой нити, соединяющей «верх» и «низ», — следовательно, мотив вредительства воспроизводится такими культурами закономерно.

    Уже пример с «вредительством» показывает, что фазы «причастности» и «отторжения», несмотря на свою видимую полярность, содержательно весьма близки друг к другу. Они абсолютно равнозначны в культурологическом плане, легко переходят одна в другую и, самое главное, отнюдь не подразумевают ревизии исходной мифологической модели. Так что фаза «отторжения» легко и непринужденно сменится вновь фазой «причастности» без всяких качественных изменений модели в целом — речь идет лишь об одном из возможных вариантов ее интерпретации.

    Наиболее вероятно, что процесс мифологической рефлексии примет очертания затухающих маятниковых колебаний со сложным наложением фаз причастности и отторжения. Модель, по-видимому, исчерпает себя именно в процессе затухающих фазовых колебаний, позволяющих выявить все заложенные в этой культурной модели интерпретации. Смены фаз обеспечивают огромную устойчивость этой модели, но лишают ее серьезных перспектив развития. Единственная разновидность прогресса, которая может быть достигнута в этих рамках, связана с постепенным повышением уровня мифологической рефлексии. При этом чем быстрее мы поймем, что с нами происходит, тем эффективнее могут оказаться некоторые практические меры, в настоящее время предпринимаемые «на ощупь».

    В первую очередь необходимо обеспечить хотя бы минимальный уровень структурирования социальных связей. Развитые формы рефлексии мифа базируются, по-видимому, на развитых формах властных отношений.

    В этом мире человеку доступна лишь одна разновидность свободы — это свобода рефлектировать миф, при этом культура в целом предстает как средство обеспечения этой свободы. Возможна и иная трактовка культуры: миф абсолютен, возможности культуры рефлексировать его ограничены, ее главное назначение — создавать максимально устойчивые, «вечные» мифологические модели. К сожалению, Россия являет собой хрестоматийный пример такого рода цивилизации, встающей, правда, в один ряд с великими цивилизациями Египта и Византии.